– Вы ищете хорватов? – спросил он на школьном английском. И затем, не дождавшись ответа, улыбнулся еще шире. – У нас в поселке вы не найдете ни одного, – сказал он насмешливо. – Нема никта. Здесь нет хорватов и никогда не было.
Ольвидо снова вздрогнула, словно над полем пронесся холодный ветер. Он знает не больше нас с тобой, пробормотала она. Но Фольк помотал головой. Он все знает, сказал он. И он доволен. Затем он поднял камеру и навел ее на лицо мальчика: ледяные, как иней, глаза, и улыбка – безжалостная и жуткая.
17
– Надеюсь, я не слишком вам помешал, – сказал Иво Маркович.
Он сидел на ступеньках лестницы, сложив руки на коленях Сквозь окно падал красноватый свет заката. В его движениях, как обычно, чувствовалось что-то мягкое и ненавязчивое. Почти вкрадчивое.
– Я считаю, что оружие было бы лишним. Оно делает положение слишком неравным… Надеюсь, вы меня понимаете.
Фольк пожал плечами и не ответил. Он даже удивился – так мало его взволновали слова Марковича. Он сполоснул кисти, облизнул кончики и разложил их сушиться. Затем проверил, закрыты ли баночки и тюбики с краской, и наконец посмотрел на Марковича.
– Я думал, вы играете честно, – сказал он.
– Верно. До поры до времени. – Маркович моргнул за стеклами очков, как будто замечание Фолька его смутило. – Я просто хочу удостовериться, что игра чиста с обеих сторон.
– Не представляю, как можно задушить человека голыми руками. Я слишком стар для этого.
– Не стоит драматизировать, сеньор Фольк.
На лице Фолька мелькнула недовольная гримаса. Возможно, это была тень улыбки. Он покачал головой, сделал несколько шагов, расставляя по местам кисти и краски, и вновь остановился перед Марковичем. Тот явился приблизительно четверть часа назад. Чисто выбритый, в белой выглаженной рубашке. Постучал в дверь, попросил разрешения войти в башню и, оказавшись внутри, окинул взглядом фреску и уставился на Фолька.
– За время моего отсутствия кое-что изменилось, – заметил он. – Фигуры возле двери, повешенные и многое другое. Вы действительно хорошо поработали. Представьте себе, эта странная парочка, – он указал на Гектора и Андромаху, – напоминает мое прощание с женой. Удивительно, правда? Парадоксы жизни. Она плакала, потому что боялась, что меня убьют, а погибла сама. Она и ребенок. А я здесь, рядом с вами. Я жив. – Маркович задумчиво повторил: – А я жив, – и застыл, глядя на три окурка, которые Фольк выложил тем временем на стол. Некоторое время он не отрываясь смотрел на них, затем почесал нос. – Вы правы, – сказал он. – Я зашел к вам сегодня утром, пока вы были в поселке. Хотелось кое-что посмотреть. Я пробыл совсем недолго, любовался вашей работой. Есть вещи, о которых мне хотелось бы поразмыслить один на один с вашей фреской. Не знаю, хороша ли эта картина, но она заставляет думать. И многое рассказывает о вас. И обо мне. Затем я набрался смелости и осмотрел ваши вещи. Наверху были пистолет и патроны. Я бросил их с обрыва перед уходом.
Фольк закончил уборку. Он остановился перед Марковичем, сидящим на ступеньке. Спокойным, рассчитанным движением достал из ящика стола нож И положил его среди рисовальных принадлежностей: крепкий острый нож для водолазных работ с заржавленным лезвием. Маркович внимательно наблюдал за его действиями.
– К сожалению, – сказал он наконец, – воспоминания не могут сделать человека пророком. Вам не кажется? Даже в отношении самого себя он ничего не может предсказать.
Его слова прозвучали загадочно. Казалось, он ожидает одобрения, знака согласия. Наконец он достал из пачки сигарету и сунул ее в рот.
– Представьте себе безумного крота, сеньор Фольк.
Он наклонил голову, чтобы прикурить, повертел в пальцах зажигалку и спрятал ее в карман.
– Когда я вышел из концентрационного лагеря и узнал, что произошло с женой и сыном, я почувствовал себя сумасшедшим кротом под землей, который роет бессмысленные ходы во всех направлениях. Затем я начал думать о вас. Это вернуло мне смысл жизни. Вернуло свет.
Он смотрел на Фолька без малейшей враждебности. Дружелюбно. Тот покачал головой:
– Ваша цель довольно сомнительна.
– Как бы не так. Вы мне так помогли, что я даже удивляюсь. Вы возродили меня к жизни. Благодаря вашему вмешательству я сумел осознать роль, которую мы все играем в этой панораме. По правде сказать, я вам весьма признателен.
Он сделал несколько затяжек, задумался, затем поднялся и подошел к стене.
– Кроме того, – проговорил он, – я понял кое-что еще. Например, если дело сделано, изменить ничего уже нельзя, и невозможно ничего исправить. Остается лишь оплачивать счета. И вспоминать. Надеюсь, вы тоже это понимаете… Скажите, почему у этой женщины бритая голова? Разве не достаточно того, что ее изнасиловали? Испачканных кровью бедер, ребенка, который на нее смотрит?
Казалось, он и в самом деле обеспокоен. По-настоящему встревожен. Фольк неторопливо приблизился. Теперь они стояли рядом, глядя на фреску.
– Усиление эффекта, – произнес Фольк – Возможно, причина в этом. Рефлексия фотографа Женщины, поруганные и обритые наголо… Вы видели старые фотографии освобожденной Франции?… Изображать изнасилование бессмысленно. Нужны слова, без них фотография бессильна. С живописью примерно то же самое. Женщина с бритой головой выглядит попросту более драматично. Эта деталь придает сюжету большую выразительность.
Маркович подумал и согласился.
– Да, вы правы, – сказал он. – Она и впрямь выглядит драматично. – Дым сигареты застилал ему глаза, он приблизился вплотную к фреске, словно хотел как можно подробнее изучить образ на стене. – В этой женщине есть что-то недоброе, жуткое, – сказал он. – Что-то животное… Даже не знаю, как объяснить… Я бы сказал, в ней мало человеческого. Эти голые бедра, живот. Да, в ней больше животного, чем человеческого. – Внезапно он посмотрел на собеседника понимающе. – Это явно не случайно. И, конечно, вы изобразили ее такой сознательно. Фольк сделал неопределенный жест:
– Я не считаю себя опытным художником. Возможно, то, что вы говорите – правда. Насилие, любое насилие, превращает того, кто ему подвергся, в вещь, в кусок мяса… Думаю, вы со мной согласитесь.
– Безусловно. Достаточно собственного опыта.
Маркович двинулся вдоль круглой стены; закат окутал тенью одни фрагменты фрески и окрасил пурпуром другие. Он остановился возле воина, добивающего раненого. Набросок лежащего на земле тела, едва обозначенного несколькими мазками серой краски и охры. Пустое, безглазое лицо.
– Есть мнение, – сказал Маркович, – что тот, кто бьет, пытает, убивает, тоже превращается в животное, теряет разум… А что думаете вы? Может ли человек мыслить и мучить одновременно?
Фольк мгновение размышлял. Или только казалось, что он размышляет.
– Одно не исключает другого. Я имею в виду убийство и мысль.
– Как тот ваш снайпер?… Творец с винтовкой в руках?
– Например.
– Где-то я читал, что в акте убийства совершенно отсутствует разум.
– Тот, кто утверждает подобное, просто недостаточно осведомлен.
Маркович кивнул. Я с вами согласен, означал кивок.
– Ну и что же? Вы размышляли над тем, о чем я вам рассказывал в последние дни?… Я имею в виду, чувствуете ли вы себя сопричастным своей панораме?… Как вы считаете, возможно ли думать и фотографировать одновременно?
– По-моему, вы слишком много говорите. Я начинаю жалеть, что у меня под рукой нет пистолета.
– Зато у вас есть нож.
– Это не одно и то же.
На этот раз Маркович рассмеялся – фраза Фолька искренне его позабавила. Простодушный, чистосердечный смех. Он докурил сигарету, погасил ее в банке из-под горчицы и снова засмеялся. Затем принялся изучать фреску, и наконец указал на «The Eye of War», лежавший на столе.
– У вас есть две очень известные фотографии, – сказал он. – Они в этом альбоме. Сделаны в Африке. Человек, которого сначала избили, а потом зарезали мачете прямо перед вашей камерой. Вы знаете, что я имею в виду?