14

Выслушав историю, Иво Маркович некоторое время задумчиво молчал. Они сидели в башне, попивая принесенное Марковичем пиво. Тот сидел на нижней ступеньке винтовой лестницы, Фольк на стуле, возле заваленного красками стола.

– Как видите, – сказал Фольк, – невежество игрока не означает отсутствия правил… Из всех возможных траекторий, по которым летит пуля, только одна действительно реальна.

Маркович сделал глоток и покачал головой. Он разглядывал шрам на руке.

– Опять ужасные тайные законы?

– Они самые. Включая эволюцию необратимости…

– Меня удивляет, что вы интересуетесь такими вопросами.

Фольк пожал плечами:

– Интересоваться – не самое удачное слово. Представьте себе человека, который ничего не знает о шахматах и при этом каждый вечер ходит в бар посмотреть, как играют другие.

– Понятно. Рано или поздно он узнает правила.

– Во всяком случае, понимает, что они существуют. Но даже если он будет наблюдать за игрой всю жизнь, сам он никогда не узнает одного – количества возможных ходов: единица со ста двадцатью нулями.

– Понимаю. Вы говорите об игре, где правила – не отправная точка, а место прибытия, верно?

– Черт побери, какое точное определение!

Маркович поставил банку на пол и достал сигарету. Он ощупал карманы в поисках спичек, и Фольк кинул ему свою пластмассовую зажигалку, которая лежала в столе.

– Оставьте ее себе, – сказал он. Маркович поймал зажигалку на лету.

– Отлично, – заключил он, глубоко затянувшись. – Надеюсь, теперь я понимаю, чтб вы здесь делаете. На самом деле я подозревал нечто подобное, но не мог себе представить, что вы зашли так далеко. С другой стороны, посмотрев на ваше творение, – он убрал в карман зажигалку и указал на фреску, – я должен был предвидеть ваши последние выводы.

Фольку захотелось есть. Если бы не странный посетитель, он сварил бы себе макароны на газовой плите, стоявшей на верхнем этаже башни. Поднявшись, он прошел между Марковичем и лежавшими на ступенях книгами, чтобы достать из сундука, где хранилась одежда, консервы и пистолет.

На двоих не хватит. Надо было сходить в поселок за продуктами.

– И вы считаете, что вырваться невозможно? – спросил Маркович снизу. – Что нами правят эти неизбежные законы? Тайные законы мироздания?

– Звучит слишком громко. Но именно таково мое мнение.

– По-вашему, этим законам подчиняются приметы, по которым охотник ищет жертву?

– Несомненно.

Перегнувшись через перила, Фольк показал Марковичу банку сардин и пакет пшеничных сухарей. Тот кивнул. Прихватив с собой другую банку, пару тарелок и вилки, Фольк спустился вниз и разложил все это на салфетке в свободной части стола. Оба ели молча, запивая сардины все еще прохладным пивом, которое принес Маркович.

– Что касается примет и охотников, – сказал Маркович, жуя сардины, – снайпер по-своему тоже был художник.

Фольк усмехнулся:

– А почему бы и нет?… Для искусства моя работа имеет большее социальное значение, нежели пустая филантропия. По крайней мере, так утверждают.

– Не совсем понимаю.

Фольк повторил. Продолжая жевать, Маркович поразмыслил над его словами и покачал головой. Он как будто даже обрадовался этой идее.

– Искусство, – проговорил он задумчиво. – Ваш взгляд вполне в духе нынешнего времени. Честно говоря, мне никогда не приходило в голову рассматривать ваши снимки с подобной точки зрения, сеньор Фольк.

– Мне тоже понадобилось несколько лет, чтобы начать видеть вещи иначе.

Съев полбанки сардин, Фольк внезапно почувствовал приближение приступа. Он неторопливо поискал обезболивающее, проглотил две таблетки, запив глотком пива, извинился перед Марковичем, вышел на солнце и прислонился к стене, ожидая, пока утихнет боль. Когда он вернулся, Маркович посмотрел на него с недоумением.

– Вы плохо себя чувствуете?

– Сейчас уже лучше.

Они переглянулись, не произнеся больше ни слова. После еды Фольк поднялся на кухню сварить кофе и вернулся, держа в руках дымящиеся чашки. Маркович закурил еще одну сигарету и вновь принялся разглядывать фреску – ту ее часть, где колонна беженцев покидала объятый пламенем город в сопровождении закованных в железо палачей – то ли средневековых рыцарей, то ли солдат будущего.

– Там, на стене сверху, трещина, – сказал Маркович.

– Да, я знаю.

– Как жаль. – Маркович досадливо покачал головой. – Еще не закончено, а уже трещины. Впрочем…

Он умолк, и Фольк посмотрел на его повернутое в профиль лицо, устремленное к заинтересовавшему его фрагменту: глаза смотрят вверх, подбородок небрит, в зубах сигарета, внимательные серые глаза рассматривают сюжет на стене – берег моря, уплывающие под дождем корабли, на первом плане – ребенок смотрит на лежащую лицом кверху мать, чьи бедра испачканы кровью. Помимо личных профессиональных воспоминаний Фолька, женский образ был в немалой степени вдохновлен картиной Боннара «Беззаботная». Хотя для женшины, изображенной на фреске, такое определение подходило мало.

Маркович продолжал изучать фрагмент:

– Позволите мне задать один наивный вопрос?

– Разумеется.

– Почему на вашей фреске все такое угловатое и столько прямых линий?

Фольк протянул ему кофе и сделал глоток из своей чашки.

– Я убежден, что прямые линии лучше организуют пространство. У каждой структуры есть собственная динамика. Свои правила дорожного движения.

– Даже если дело касается войны?

– Я рисую так, как вижу. Линия – это форма, определенность, правила, называйте как хотите, в противоположность мягкотелости точек, запятых и пятен… В противоположность цвету и жизни. Первым это заметил некий тип по имени Сезанн.

– Я не знаю никакого Сезанна.

– Не важно. Я говорю о художниках в целом. Когда-то я ими не интересовался, а может быть, даже презирал, но со временем понял.

– Вы имеете в виду известных художников?

– Ну да, старых и современных мастеров. Пьеро делла Франческа, Паоло Уччелло, а также Пикассо, Брака, Гриса, Боччиони, Шагала, Леже…

– Ах да, конечно… Пикассо.

Маркович подошел поближе к фреске, наклонился, чтобы лучше рассмотреть детали, держа в одной руке сигарету и в другой чашку.

– По-моему, – сказал он, – Пикассо тоже нарисовал картину о войне. «Герника», так она называется. Хотя на самом деле не сразу скажешь, что она о войне. По крайней мере, это другая война, не такая, как эта. Вы так не считаете?

– Пикассо ни разу в жизни не видел войны.

Маркович посмотрел на Фолька и покачал головой. Это он понимал. Понимал своей исключительной интуицией, так удивлявшей Фолька. Он повернулся к мертвецам, гроздьями висящими на деревьях, нарисованных углем на белой стене.

– А другой ваш земляк, Гойя?

– Гойя знал войну, он испытал ее на своей шкуре.

Маркович снова кивнул, внимательно рассматривая наброски. Он долго смотрел на мертвого ребенка возле колонны беженцев.

– Кажется, Гойя нарисовал гравюры, посвященные войне.

– Это лучшие гравюры, каких никто никогда не делал. Никто не видел войну так, как он, никто не познал так глубоко низменную человеческую природу… Когда в конце концов он потерял уважение к чужому мнению и академическим нормам, он принялся изображать такое, что не под силу никакой, даже самой современной фотографии.

– К чему же тогда эта ваша панорама? – Маркович все еще смотрел на мертвого ребенка. – Зачем рисовать то, что уже было кем-то нарисовано, причем более удачно?

– Каждый должен рисовать то, на что он способен. То, что видел. Или видит.

– Прежде, чем умрет?

– Конечно. Прежде, чем умрет. Никто не должен уйти, не оставив за спиной горящую Трою.

– Троя… Что-то я перестаю понимать.

Маркович неторопливо прошелся вдоль фрески и задумчиво улыбнулся.

– Знаете что, сеньор Фольк?… Благодаря вам я никогда не смогу разделять уверенность тех, у кого есть дом, семья и друзья.